рыдаю в три ручья, как и предполагалось
меня этот текст даже из экранизации делает маленькой сопливой девчонкой.
коленька- Когда я был пацаном, в начале пятилеток, мне казалось -- я умру от счастья,
если увижу свою фамилию, напечатанную над стихотворением.
И, казалось, это уже и будет начало бессмертия... Но вот...
... Но вот... его стали печатать целыми поэмами; сотни театров страны,
перенимая у столичных, ставили его пьесы; девушки списывали и учили его
стихи; во время войны центральные газеты охотно предоставляли ему
страницы, он испробовал силы и в очерке, и в новелле, и в критической
статье; наконец, вышел его роман. Он стал лауреат сталинской премии, и еще
раз лауреат, и еще раз лауреат. И что же? Странно: слава была, а бессмертия
не было.
Он сам не заметил, когда, чем обременил и приземлил птицу своего
бессмертия. Может быть, взмахи е? только и были в тех немногих стихах,
заучиваемых девушками. А его пьесы, его рассказы и его роман умерли у него
на глазах еще прежде, чем автор дожил до тридцати семи лет.
Но почему обязательно гнаться за бессмертием? Большинство товарищей
Галахова ни за каким бессмертием не гналось, считая важней свое сегодняшнее
положение, при жизни. Шут с ним, с бессмертием, говорили они, не важней ли
влиять на течение жизни сейчас? И они влияли. Их книги служили народу,
издавались многон'ольными тиражами, фондами комплектования рассылались по
всем библиотекам, еще проводились специальные месячники проталкивания.
Конечно, очень многой правды нельзя было написать. Но они утешали себя, что
когда-нибудь обстоятельства изменятся, они непременно вернутся еще раз к
этим событиям, переосветят их истинно, переиздадут, исправят старые книги. А
сейчас следовало писать хоть ту четвертую, восьмую, шестнадцатую, ту, черт
ее подери, тридцать вторую часть правды, которую разрешалось, хоть о
поцелуях и о природе -- хоть что-нибудь лучше, чем ничего.
Но угнетало Галахова, что все трудней становилось писать каждую новую
хорошую страницу. Он заставлял себя работать по расписанию, он боролся с
зевотой, с ленивым мозгом, с отвлекающими мыслями, с прислушиванием, что
пришел, кажется, почтальон, пойти бы посмотреть газетки. Он следил, чтобы в
кабинете было проветрено и восемнадцать градусов Цельсия, чтобы стол был
чисто протерт -- иначе он никак не мог писать.
Начиная новую большую вещь, он вспыхивал, клялся себе и друзьям, что
теперь никому не уступит, что теперь-то напишет настоящую книгу. С
увлечением садился он за первые страницы. Но очень скоро замечал, что пи-
шет не один -- что перед ним всплыл и все ясней маячит в воздухе образ
того, для кого он пишет, чьими глазами он невольно перечитывает каждый
только что написанный абзац. И этот Тот был не Читатель, брат, друг и
сверстник читатель, не критик вообще -- а почему-то всегда прославленный,
главный критик Ермилов.
Так и воображал себе Галахов Ермилова с расширенным подбородком,
лежащим на груди, как он прочтет эту новую вещь и разразится против него
огромной (уже бывало) статьей на целую полосу "Литературки". Назовет он
статью: "Из какой подворотни эти веяния?" или "Еще раз о некоторых модных
тенденциях на нашем испытанном пути". Начнет он ее не прямо, начнет с
каких-нибудь самых святых слов Белинского или Некрасова, с которыми только
злодей может не согласиться. И тут же осторожненько вывернет эти слова,
перенесет их совсем в другом смысле -- и выяснится, что Белинский или Герцен
горячо засвидетельствуют, что новая книга Галахова выявляет нам его как
фигуру антиобщественную, антигуманную, с шаткой философской основой.
И так абзац за абзацем стараясь угадать контраргументы Ермилова и
приноровиться к ним, Галахов быстро ослабевал выписывать углы, и книга сама
малодушно обкатывалась, ложилась податливыми кольцами. И, уже зайдя за
половину, видел Галахов, что книгу ему подменили, опять она не получилась...
"В круге первом", Солженицын
@темы:
книги,
цитаты,
я такая ой